Канонада под аккомпанемент хрусталя

ФОТО Дмитрия СОКОЛОВА
У каждого, кто пережил блокаду, — своя память о ней. Встреча с профессором Художественно-промышленной академии имени А. Л. Штиглица Ирэной Адамовной Бородзюлей дает возможность увидеть события тех лет глазами ребенка. В этом возрасте память, как известно, имеет свои особенности: она не только сохраняет яркие эпизоды, но и не дает забыться тем деталям и подробностям, на которые взрослый человек, возможно, не обратил бы внимания. И помнится происходящее в детстве тем лучше, чем ближе в этот момент были родные люди, чем теплее и сердечнее были отношения между ними…
Гость редакции — жительница блокадного Ленинграда Ирэна Бородзюля.
— Сегодня, оглядываясь на блокадное прошлое, как вы отвечаете на вопрос: что вас тогда спасло?
— Не что, а кто. То, что я и брат остались живы, — конечно же, заслуга взрослых, которые нас окружали. Прежде всего мамы, Александры Иосифовны, и бабушки, Антонины Викентьевны. Вообще взрослые старались оберегать нас, детей, от неприятной информации. Поэтому нам казалось, что жизнь прекрасна, а все беды — это какие‑то досадные и временные недоразумения.
Главой нашей семьи была бабушка — я ее называю нашим ангелом-хранителем. Никто из нас не умер от голода как раз благодаря ее заботам. Наверное, потому, что она уже обладала опытом выживания в чрезвычайной ситуации. Бабушка пережила в Петрограде Гражданскую войну, голод, разруху.
С тех пор у нее была привычка делать запасы продуктов. У нас чуть ли не со времен Гражданской войны лежали мешки с фасолью. Она была горькой, проеденной червями, но бабушка все равно как‑то умудрялась ее варить. Она никогда не выкидывала корки и сухари: тоже складывала их отдельно. И они тоже пошли в дело. Бабушка вообще все время что‑то изобретала…
И еще, наверное, помогло то, что у нас была дружная семья, очень сплоченная. В нашей квартире было три комнаты: в одной жили два маминых брата, Леон и Вацлав, в другой — бабушка и мамина сестра Мария, в третьей — мама со мной и моим братом Эдвардом, он был младше меня на два года.
Еще до войны было заведено, что все, кто работал и получал зарплату, скидывались в общий «котел». Ничего раздельного не было. При этом каждый занимался своим делом. Леон, окончивший ЛИСИ, работал архитектором, Вацлав трудился инженером на заводе имени Энгельса. Мамина сестра Мария работала чертежницей на заводе имени Марти.
Мама была учительницей, преподавала химию в школе, но, после того как в 1937 году арестовали отца, объявленного «польским шпионом», ее уволили и больше ни на какую работу не брали. Про отца мы знали только то, что ему дали «десять лет без права переписки». Разумеется, были уверены, что он ни в чем виноват, надеялись, что рано или поздно он вернется. Увы, этого не случилось. Забегая вперед, скажу: его реабилитации мы дождались только в начале 1960‑х годов…
Так что мама вместе с бабушкой вела домашнее хозяйство: покупала продукты, а бабушка занималась готовкой на кухне — для всех…
В тот воскресный июньский день, когда началась война, мы собирались на дачу. Я всегда очень любила природу, и выезд на лето из города казался мне просто счастьем. В то лето мы сняли дачу в Детском Селе, бывшем Царском… Приехало такси, мы с братом, невероятно радостные и уже собранные в дорогу, бегали по двору, было солнечно, но довольно прохладно. И тут нас позвали домой.
Первое слово, которое мы услышали: «Война!». Все родные собрались за столом и слушали по радио выступление наркома иностранных дел Вячеслава Молотова. Бабушка сказала: «Война — это ад, спасения нет, только молиться… Мы все остаемся дома, будем вместе, а там — как судьба решит, как Бог даст».
— Было ли страшно?
— Все стало очень быстро меняться, и у каждого из членов нашей семьи началась новая жизнь. Мама вступила в группу самозащиты МПВО, носила песок на крышу, дежурила там… А мы с братом остались дома — вместе с бабушкой. Мне было восемь лет, в сентябре 1941‑го я должна была пойти в первый класс, но этого не произошло.
Сначала, когда за окном грохотали зенитки и все небо озарялось всполохами огня, было невероятно жутко, но потом страх как‑то притупился…
В бомбоубежище мы не ходили ни разу. Бабушка считала, что если бомба попадет в дом, то лестницы рухнут, бомбоубежище окажется заваленным и из него будет не выбраться. Поэтому гораздо надежнее остаться в квартире, тем более что наша была в бельэтаже: он казался безопаснее, нежели верхние этажи. Когда начинался обстрел или бомбежка, мы вставали на колени по бокам от бабушки и повторяли за ней молитвы.
Мы слышали звуки ада войны за окном и одновременно — удивительно красивую «мелодию» дрожавших хрустальных рюмок в буфете. Сегодня для меня это знак, что красота все время присутствует рядом с нами, даже если вокруг творится что‑то страшное…
Помню, самым ужасным было ждать возвращения мамы с дежурства, которое она несла на крыше. Нам было очень страшно за нее. И когда она задерживалась, а такое бывало часто, для нас с братом это было настоящей трагедией. Этого ожидания мне никогда не забыть. Я сворачивалась в кресле в клубок, прижимала к себе мамино платье: оно хранило ее запах… И когда мама наконец‑то возвращалась, мы с братом сломя голову бросались к ней, обнимали. А она, прижимая нас к себе, все время повторяла: «Что за ужасные дети? Ну что вы ревете белугой?!»…
Мамину сестру Марию в самом начале войны отправили рыть окопы под Кингисеппом. Помню, что она вернулась оттуда босиком, со стертыми в кровь ногами. Рассказывала, что добираться до Ленинграда пришлось пешком, лишь иногда попадались попутки…
В первую блокадную зиму тетя Мария не работала, и на ней лежала обязанность отоваривать хлебные карточки — в ближайшем магазине на улице Салтыкова-Щедрина. Она получала хлеб на всю семью. Однажды первой блокадной зимой на нее возле булочной напал какой‑то полубезумный человек, повалил на землю, буквально вырвал кусок хлеба и убежал. А вечером тетя увидела этого человека в нашем дворе: он был мертв.
Кроме того, именно тете Марии была доверена такая рискованная операция, как поход на черный рынок, чтобы обменять вещи на продукты. Называлось это «пойти на толкучку». Помню, говорили, что она была где‑то у Обводного канала.
Вообще на каждого из членов семьи была возложена какая‑либо обязанность. Мы с мамой носили воду с Невы. Брали санки, на которые ставили бидон, и отправлялись в эту «экспедицию», причем непременно ближе к вечеру. Я хорошо это помню, потому что для меня каждый такой выход за пределы нашей квартиры был настоящим событием.
Сначала шли по улице Салтыкова-Щедрина, затем сворачивали на проспект Чернышевского, доходили до Невы: в этом месте тогда еще не было гранитной набережной.
— В походах за водой вы‑то чем могли помочь маме?
— Самым сложным было втащить санки, на которых уже стоял наполненный водой бидон, на обледенелый берег Невы. Мама шла впереди, тащила санки за веревку, а я, как могла, подталкивала их сзади. Хоть маленькая сила, но все‑таки…
Однако в памяти осталось даже не это, а непередаваемая красота: белая гладь замерзшей Невы и множество черных точек на ней — люди, которые пришли за водой. Мороз, малиновое солнце, которое уходило за синий-синий горизонт — меня это так потрясало! Буйство красок рождало чувство какого‑то торжества, праздника… Эта неповторимая картина до сих пор стоит у меня перед глазами, она как будто «преследует» меня всю жизнь.
— Теперь становится понятным, как вы выбрали свою профессию…
— Да, возможно, истоки были заложены именно тогда. Я очень хотела как‑то сохранить на бумаге свои впечатления и, вернувшись домой, пыталась, используя полузамерзшие краски, изобразить этот малиново-белый закат. Тогда я вовсе не думала, что стану художницей, но в голове было одно желание: иметь дело с красками.
Забегая вперед: с пятого класса я ходила в художественную школу на Таврической улице, в 1955‑м окончила Ленинградское художественно-графическое педагогическое училище, затем — факультет теории и истории искусств Института живописи, скульптуры и архитектуры имени Репина. В середине 1960‑х годов начала преподавать в Мухинском училище — нынешней Академии имени Штиглица. Мое главное творческое направление — теория цветоведения.
— Сохранились ли ваши рисунки с малиновым закатом?
— Нет, увы, ни один не уцелел. Все погубила плесень еще тогда, во время блокады. Да и вообще мысли не было, что эти рисунки надо беречь.
Возвращаясь же к нашему быту… Еще одной нашей с мамой обязанностью была доставка дров в квартиру. Отопление было печное, как у большинства домов в ту пору. В первую блокадную зиму у нас просто не было такого количества дров, чтобы обогреть все комнаты, да и самое главное — ни у кого из членов семьи не было сил, чтобы каждый день носить столько поленьев из подвала. Поэтому все мы перешли жить в одну комнату, посреди которой поставили буржуйку, выведя ее трубу в печной дымоход. А буржуйка — это одновременно и свет от огня (электричества не было), и плита, на которой бабушка готовила еду.
Все остальные комнаты в квартире, включая кухню, стояли замерзшими, в них царил ледяной холод. Не могу сказать, что и в нашей комнате было очень комфортно. Тепло было только рядом с буржуйкой. Стоявшее в углу комнаты ведро с водой, принесенной с Невы, к утру замерзало…
Большие поленья в буржуйку не влезали: ее топили маленькими деревяшками, но их предстояло еще «изготовить». Каждое полено из тех, что мы с мамой принесли из подвала, надо было разделить на кусочки. Я держала полено руками, а мама ножовкой пилила. Однажды лезвие соскочило, шрам на руке остался до сих пор…
Что касается маминых братьев, то они вскоре после начала войны перешли на казарменное положение. Работали, голодали. У Леона была сильнейшая стадия дистрофии, его положили в стационар, а потом, в 1942 году, взяли в действующую армию. Тогда же в армию ушел и Вацлав. Оба вернулись с фронта. Забегая вперед: Леон после войны участвовал в строительстве целлюлозно-бумажного комбината в Карелии, близ Питкяранты, под его началом работали пленные немцы, и мы приезжали к нему в гости…
Но это все было потом. А тогда самым тяжелым временем был период с декабря 1941‑го по март 1942‑го. Мы спали не раздеваясь, в шубах и шапках, укрывшись несколькими перинами. Да и днем почти все время мы с братом проводили лежа в постелях, чтобы согреться и не терять силы.
Настоящей отдушиной было радио. Как, наверное, в каждой ленинградской квартире в блокаду, его никогда не выключали, и оно служило практически единственной связью с внешним миром… Мы как будто бы жили среди его голосов, они давали нам энергию. Когда Юрий Левитан читал сводки Совинформбюро, мы чувствовали уверенность, что все происходящее обязательно закончится. Мама, слушая по радио Ольгу Берггольц, с голоса записывала ее стихи.
А как мы ждали литературные передачи, которые начинались в четыре часа дня!.. Звучали произведения классической литературы. Актер Лев Колесов из Театра Комедии читал пушкинские «Повести Белкина», и его потрясающий голос словно переносил нас в другое пространство. Слушая его, мы на время даже забывали о голоде…
Весной 1942‑го была объявлена трудовая повинность: каждый житель города должен был участвовать в очистке дворов и улиц. Мама с бабушкой пошли на работу, и в какой‑то момент обе исчезли, мы не знали, где они. Потом оказалось, что их прямо с улицы забрали в стационар для дистрофиков. А к нам пришли молодые девушки из бригады МПВО, чтобы проверить: остался ли в квартире кто живой. Они‑то и отправили нас с братом в стационар, который находился на улице Чайковского. К тому времени мы были уже черны от грязи — не мылись несколько месяцев. Там нас подстригли «лесенкой», отмыли и положили в боксы, разделенные белыми простынями…
Кстати, этот стационар для детей-дистрофиков упомянут в «Блокадной книге» Алеся Адамовича и Даниила Гранина. Говорится там и про врача Николая Ивановича Лебедева, который его организовал: собирал по Дзержинскому району истощенных ребятишек, бесконечно хлопотал, добывал для них дополнительные пайки. Я хорошо помню этого доктора: красивый, солидный, седой…
В стационаре мы с братом находились две недели. Никто нами не интересовался, поэтому нас уже хотели отправлять в детский дом. Но в конце концов за нами пришла мама и забрала нас.
Еще из лета 1942‑го помню, как мы собирали лебеду на бульваре на улице Петра Лаврова, нынешней Фурштатской: она росла между огородами, которые там устроили местные жители. Бабушка варила лебеду, получалось очень вкусно. Кстати, у нас там тоже был маленький огородик, мама посадила картошку. Что‑то даже выросло, но урожай у нас утащили. Так что с огорода нам ничего не досталось…
— А прорыв блокады помните?
— Да, конечно, никогда не забуду, как мы узнали о нем 18 января 1943 года по радио. Диктор несколько раз повторял одну и ту же фразу, которая до сих пор звучит в моих ушах: «Этот день войдет в века»…
Но до полного окончания блокады надо было еще дожить. В 1943 году наша квартира пострадала от обстрела, и семью переселили во флигель во дворе — в коммунальную квартиру. В ней в одной комнате жила женщина с грудным ребенком, она по карточкам получала небольшую порцию молока и делилась им с нашей бабушкой, говорила: «Антонина Викентьевна, это вашим деткам». Бабушка добавляла несколько капель в черный кофе, который она неизменно варила (суррогатный, конечно), и это было просто замечательно.
В другой комнате жила большая семья, достаточно замкнутая, закрытая, но на Новый год она преподнесла нам подарок — тарелочку, на которой лежали печенье и булочка. И была еще одна соседка: она осталась одна, ее муж умер от голода, а дом разбомбило. Бабушка ей помогала. Вот такие были отношения…
Кстати, и в этой квартире нам досталось. В тот день, как я вспоминаю, был жуткий обстрел: он начался утром и кончился поздно вечером. Снаряд разорвался совсем рядом, взрывной волной выбило окна и всю комнату засыпало осколками стекла. Шкаф до сих пор хранит отметину от осколка, влетевшего в окно.
В том же 1943 году я наконец‑то начала ходить в школу, она находилась возле кинотеатра «Спартак», это бывшая Анненшуле. Помню, что каждый наш учебный день начинался с того, что мы все дружно спускались в подвал, и каждый приносил в класс по полену. Складывали дрова у печки, чтобы на следующий день протопить помещение. Чернильницы ставили близко к печке, чтобы чернила в них не замерзли.
Никогда не забуду нашу учительницу младших классов — Ксению Илларионовну Козыч. Она неизменно носила черное платье, на цепочке висели золотые часы. Но меня поражал ее кристально-белый тоненький воротничок. Это было настоящим потрясением, поскольку я не понимала, как такое могло быть?! В нашей квартире постоянная копоть от буржуйки приводила к тому, что все белое становилось черным…
Мы очень любили нашу учительницу. Помню, когда однажды напротив школы упал снаряд, мы очень испугались, бросились к ней, сгрудились вокруг нее, как цыплята, и нам казалось, что она закроет нас от всех бед…
— Вы стали педагогом и уже сами несли ответственность за своих воспитанников…
— Я до сих пор преподаю на кафедре живописи, уже без малого 60 лет. До сегодняшнего дня остаюсь в своей аудитории в нашей лучшей академии в мире. Для меня это личная точка притяжения в пространстве. Вместе с заинтересованными студентами, новизной текущей жизни и событий культуры. Все это дает энергию и мне, и моим ученикам…
Ежегодно в памятные январские дни в академии проходят выставки студенческих работ, посвященные блокаде. Ребята очень стараются, но, на мой взгляд, им все‑таки не удается передать трагедию, которую пережили жители осажденного Ленинграда. Что, впрочем, естественно: для нынешних студентов блокада — это уже история.
— Вам приходится рассказывать о ней молодежи?
— Иногда случается. Однажды один молодой человек мне совершенно неожиданно сказал: «Как жалко, что я не родился тогда же, когда и вы! С вами так интересно разговаривать…». Но, признаюсь, непосредственно после блокады мне очень хотелось забыть все пережитое, освободиться от тяжелых воспоминаний, как будто бы вырваться к свету. Поэтому нет ничего удивительного в том, что многие пережившие ее гнали от себя эти мысли прочь. В этом отношении я не исключение.
Но блокада остается со мной, она научила жить в тех обстоятельствах, которые возникают помимо твоей воли. И стараться находить способы преодолевать их… Кроме всего прочего, блокадная память сохраняется на уровне даже каких‑то рефлексов и житейских привычек.
Я обязательно беспокоюсь о том, чтобы дома был запас продуктов. Как и многие ленинградцы, до сих пор имею привычку доедать еду полностью, буквально вылизывать тарелку. И объясняю своим внучатым племянникам (один ходит в детский сад, другой в школу), почему я так делаю. Таким образом передаю им свой жизненный опыт… Специально как‑то рассказывать им о блокаде не получается.
Что же касается собственных блокадных мемуаров, то их я до сих пор не написала: так много творческих дел, что до этого руки просто не доходят. У меня много учеников, я отдаю им значительную часть своего личного времени. Поэтому мемуары пока подождут.
Комментарии