Кобура, фонарик и планшет: каким было детство в послевоенном Ленинграде?

Что может помнить о войне человек, родившийся в июне 1943 года? Разве только то, что позднее рассказали ему его близкие. Точно так же и я, конечно, не помню себя в годы войны. Об этом периоде моей жизни я знаю только со слов мамы и тети. Мама рассказывала, что однажды во время артналета осенью 1943 года под нашими окнами (перед церковью Св. Анны на Кирочной улице, тогда она носила имя Салтыкова-Щедрина) разорвался вражеский снаряд. Меня, лежавшего в детской коляске, засыпало битым стеклом, но по счастливой случайности ни один из осколков не нанес вреда. В 1943 году, как рассказывала мама, именно артобстрелы были главной опасностью для ленинградцев: они начинались внезапно и от них было трудно уберечься.

Кобура, фонарик и планшет: каким было детство в послевоенном Ленинграде? | Саша Рогожин на коленях у мамы в сквере на улице Петра Лаврова, май 1947 года. Снимок сделал случайный прохожий — матрос. Он оказался человеком очень обязательным: фотографию прислал по почте./Из семейного архива автора

Саша Рогожин на коленях у мамы в сквере на улице Петра Лаврова, май 1947 года. Снимок сделал случайный прохожий — матрос. Он оказался человеком очень обязательным: фотографию прислал по почте./Из семейного архива автора

После того случая меня спрятали: до января 1944 года я жил в плетеном сундуке в ванной комнате коммуналки, приспособленной под кладовку, где не было окон. Гуляли со мной только по улицам, которые были наименее опасны во время артобстрелов. Их вычисляла сама мама, служившая в МПВО наблюдателем на вышке на Невском проспекте, 58.

Детские воспоминания сложно коррелировать по датам, но кое‑­какие события врезались в память.

Помню, как после войны изменился наш большой гастроном на углу Литейного и Петра Лаврова (ныне Фурштатская ул. — Прим. ред.). Раньше его большие витрины были закрыты досками и мешками с песком. Торговля производилась только в зале, находящемся в глубине магазина. Там было очень темно, горела всего одна лампочка. Мне не нравилось там бывать, но не из‑за того, что в магазине было темно и уныло, а от того, что на противоположной стороне Литейного были развалины дома № 11, и они пугали.

Но после того, как были сняты укрытия витрин, магазин сразу посветлел, открылись взору старинные прилавки из красного дерева с бронзовыми накладками и перилами. Вскоре они наполнились разнообразными товарами. На полках нашего гастронома можно было найти и торты от «Норда» (его еще не переименовали в «Север»), и «французскую» булочку, еще не ставшую «городской». В белых эмалированных корытцах лежали, помнится, несколько сортов зернистой и паюсной икры, шесть сортов селедки. Можно было купить несколько наименований вареной колбасы и с десяток — копченой. Причем продавец обязательно спрашивал: «Вам нарезать?».

Именно здесь, в гастрономе, я встретил первое в моей жизни общественно значимое событие — декабрьскую денежную реформу 1947 года. Карточки, которые все военные годы берегли пуще ока, были отменены, появились кассы и чеки. Но меня поразили, конечно, механические кассовые аппараты. Все они имели солидный дореволюционный стаж, но неизменно восхитительно сверкали и гремели, выдавая чеки, отпечатанные на грубой серой бумаге.

Я мог подолгу стоять, наблюдая, как с невиданной скоростью мелькали цифры в окошечке кассового аппарата, и из чрева его выскакивали чеки, предъявив которые, можно было купить, казалось, все, даже самый дорогой шоколад «Золотой якорь»…

Довольно долго, до начала 1950‑х годов, была ограничена продажа двух товаров: муки (один килограмм на человека) и яиц (один десяток на человека). Эти товары продавали, как правило, во дворах магазинов, где образовывались длинные очереди, за порядком в которых следили «добровольцы» из самих стоявших.

Муку и яйца «выбрасывали» только под праздники: государственные и на Пасху. Все, кто хоть как‑то умел, пекли пироги. И был в нашей коммуналке обычай, который строго соблюдался: по куску только что испеченного пирога обязательно подносили всем соседям, причем даже тем, отношения с которыми были, мягко говоря, напряженными. Не принять пирог было нельзя — это считалось страшным грехом, который вызвал бы осуждение всех соседей…

В детском саду мы играли только в войну. Никакого Чапаева, никаких «казаков-разбойников». Только «наши» и «фашисты». «Фашистом» никто быть не хотел, поэтому каждый день состав групп менялся. У всех были деревянные ружья, но самым сложным была организация военных действий на совершенно плоской площадке у детсада, где не было ни единого укрытия (там, на улице Короленко, сейчас вход в бизнес-центр).

Были и засады, и наступления, и отступления, и окружения, и стремительные атаки с обязательным «ура». Во дворах наших домов повторялось то же, но уже в условиях, более приближенных к боевым: во дворах были сложены большие поленницы дров разной высоты и конфигурации, было где прятаться и откуда атаковать.

Наигравшись в войну, все быстро мыли руки и собирались у двери в столовую. Все стремились ворваться в нее первыми, сесть за свой столик и схватить горбушку хлеба. Откуда родился такой обычай, я узнал только недавно из мемуаров блокадников: в блокаду горбушка считалась более сытной. Есть ее можно было дольше. Мы, дети послевоенного времени, инстинктивно переняли блокадный навык, навык выживания.

В первые послевоенные годы детских игрушек выпускалось мало, в основном только что образованными артелями инвалидов войны. Поэтому я был в восторге, когда мне подарили маленькую игрушечную собачку. Я назвал ее Тобик. Он был неказистый, сделан, по‑видимому, из отходов шинельного производства, но я его очень любил. Он и сейчас живет в одном из моих книжных шкафов… А еще для игр у меня была кобура от дамского браунинга, немецкий фонарик, настоящий офицерский планшет, а также небольшое войско из оловянных солдатиков довоенного производства…

Помню, какой редкостью после войны были домашние кошки. Я очень радовался, когда мы с тетей спускались на этаж ниже в другую коммуналку: там у знакомых жила кошка. Серенькая, невзрачная, но ее можно было обнять, и в ответ она мурчала, как трактор. Это было чудо! Я не отходил от мурлыки ни на шаг. В конце 1940‑х годов и в нашей коммуналке появились «общие» кошки с котятами. Жили они и кормились в основном у нас с мамой.

И еще одно любопытное воспоминание. В Эрмитажном театре часто читали лекции — и для массовой аудитории, и для сотрудников, в том числе в рамках политико-воспитательной работы в коллективе. Мне было всего пять лет, но тема лекции — «Как мы будем жить при коммунизме?» показалась мне очень интересной, и я упросил тетю взять меня с собой.

Она напрасно беспокоилась: хотя я мало что понял (уверен, что и не все взрослые поняли), но остался доволен. Лектор пообещал, что при коммунизме все виды транспорта будут бесплатными, а также сообщил, что скоро все будут жить в домах, стены которых будут прозрачны с внут­ренней стороны и обычными — с внешней. «Здорово! Скорее бы коммунизм наступил!» — заявил я. Тетя почему‑то промолчала. Вопросов лектору по обычаю тех времен не последовало.

Читайте также:

Портниха из Ленинграда: как швейная машинка спасла семью во время блокады

«Стальные кони» начала XX века: как велосипед покорил Петербург и его окрестности


#история #Ленинград #Великая Отечественная война #воспоминания

Материал опубликован в газете «Санкт-Петербургские ведомости» № 159 (7981) от 29.08.2025 под заголовком «Кобура, фонарик и планшет».


Комментарии