Константин Аркадьевич РАЙКИН
Человек из «Сатирикона»
Театр «Сатирикон» привозит в Петербург спектакль по повести Ивана Шмелева «Человек из ресторана», где худрук театра Константин Райкин играет главную роль – официанта Скороходова, любимого русской литературой «маленького человека». Накануне гастролей мы поговорили с Райкиным о «простых истинах», о самом страшном сне и бывает ли зритель неправ...
– Константин Аркадьевич, на своих творческих вечерах вы очень проникновенно читаете строчки Мандельштама «Я вернулся в мой город, знакомый до слез, // до прожилок, до детских припухлых желез». Это и ваше личное ощущение, когда вы приезжаете в Петербург?
– Абсолютно. Конечно, я москвич уже много лет и без Москвы уже жить не могу, то, что я испытываю по отношению к ней, это чувство вне таких понятий, как «любовь», «нелюбовь». Мы с ней одного темпоритма, одного дыхания. Но Петербург вызывает именно те эмоции, о которых писал Мандельштам.
– Часто вспоминаете свое ленинградское детство? Вы ведь жили на Каменноостровском проспекте?
– Это уже наша вторая квартира. А первая была на Греческом проспекте – огромная коммуналка, где кроме нас жили еще девять семей, 38 человек. Я относительно недавно туда пришел и к своему удивлению узнал, что оттуда уехали только мы! Остальные продолжают там жить. Помню, одним из соседей был прокурор. Как-то ночью в темноте папа шел по коридору в туалет и вдруг увидел, как открывается входная дверь и входит какой-то совершенно неизвестный человек. Папа его спрашивает: «Простите, вам что нужно?». Тот от неожиданности задает вопрос: «А такой-то здесь живет?», – имея в виду того прокурора. Папа снова: «Вам что нужно?». И вдруг незнакомец, узнав папин голос, шепчет: «Райкин?!». И тихо уходит. Мы потом решили, что папа спас своего соседа – скорее всего, кто-то, вернувшись из колонии, пришел разбираться с ним....
Что касается Питера, этот город есть за что любить, обожать и по нему скучать, но... Я его воспринимаю как два города. Один солнечный, другой – мрачный. И это касается, безусловно, не только погоды. Нет, дело еще и в самой атмосфере. Здесь всегда было много мракобесия. И потом мне сложно забыть позорные акты и постановления ждановско-романовского начальства Ленинграда. Изгнание Бродского...
– Вы думаете, в Москве судьба поэта сложилась бы иначе?
– Может быть. Мой папа, будучи руководителем ленинградского театра, сдавал все спектакли в Москве. А в Ленинград приезжал как на гастроли. Но, с другой стороны, здесь очень хорошая публика. Может быть, даже самая лучшая – тонкая, чувствующая, интеллигентная, хотя от нее не дождешься ярких проявлений эмоций.
– На этот раз на суд питерской публике вы представите спектакль, авторы которого для нас «темные лошадки» – как писатель начала ХХ века Иван Шмелев, так и режиссер Егор Перегудов.
– На Перегудова меня как-то «навели». Потом я убедился, что он действительно редкий персонаж: позитивный, остроумный, умеет наладить со всеми службами театра отношения (если бы вы знали, какая это редкость!), два образования, лингвист, умеет точно сформулировать актеру задачу. Ну а вначале я, конечно, должен был убедиться, что он ставит хорошие спектакли. Мне очень понравилось, как он поставил в «Современнике» пьесу Островского «Горячее сердце», вокруг которой я сам давно хожу.
– Разве Островский ваш автор?
– Ну что вы! Островский меня не отпускает – я со студентами по полгода погружаюсь в его мир. И у меня была мысль предложить Егору не очень известную пьесу Островского «Шутники», с тем чтобы сыграть там немолодого бедного отставного чиновника...
– А Перегудов предложил вам другого «маленького человека», официанта Скороходова?
– Да. Но Скороходов не просто «маленький человек», жизнь его полна искушений и всяческих мерзостей, но он при этом остается человеком чистым и по-настоящему достойным.
Признаться, прежде я эту повесть Шмелева не читал. Но она меня очень взволновала, я в ней уловил важную вещь – возможность напомнить о простых и вечных истинах не дидактично, а через эмоцию. В истории Шмелева есть сцена, где мой герой не берет кем-то оставленные деньги и мучается этим. Дать залу почувствовать эту муку достаточно сложно. Не объяснить – все понимают, что воровать нельзя, только воруют и делают это без стыда. Слова никого не трогают. А вот дать увидеть эту сцену не как очередное пособие по нравственности, а подключиться к происходящему, прочувствовать своими внутренностями, как человек мучается, чтобы не совершить дурного поступка...
И мы с Егором оказались правы судя по тому, как зрители принимают этот спектакль – начиная с прогонов публика на нем аплодирует стоя. А надо заметить, московская публика вообще-то тяжелозадая, чтобы ее поднять, нужно постараться. Я уже четыре десятка лет над этим работаю.
– Бывает же тяжелая публика, которая не идет на контакт.
– И в этом виноват не зритель. Значит, плохо идет спектакль, значит, внутри него произошел какой-то сбой. Потому что сильный спектакль способен победить любую публику. Зрители, которые заплатили за билет, – уже изначально достаточно редкие люди, потому что сам факт прихода их в театр говорит о каких-то духовных потребностях, тонкости души. И если эти люди пришли и не реагируют, значит, это мы что-то не так делаем. А установка «что же вы, такие тупые, тут собрались» – это неверная установка, она не идет на пользу творчеству. Правда, есть исключение – пригнанная публика, на которую моя установка не действует.
– Это вы имеете в виду целевые показы? Да уж, бич театра, особенно детского.
– Детские культпоходы – вообще беда. Там действуют такие мощнейшие внутренние связи, что дети перестают быть людьми, в эти минуты они абсолютно неуправляемое обезьянье стадо. Я по себе сужу. Меня, мальчика из интеллигентной семьи, лектор в ленинградском Планетарии за ухо выводил из зала. Я ничего не мог с собой поделать.
У себя в театре я запретил школьные классы и роты солдат. Знаете, на что похоже, когда приводят детей и солдат в музей? На понос – их проносит по этим залам, и ничего не усваивается. А когда в театр приводят солдат, которые отродясь в нем не бывали, – это тоже абсолютно клинический случай. Но мы ведь говорим не о таком исключительном зрителе. Так вот, нормальная театральная публика, которая пришла, купив билет, плохой не бывает. Я для себя давно установил: если не получается, это что-то во мне не так. Это Лев Толстой как-то сказал: человек развивается по двум дорогам. Либо «мне плохо, потому что этот плох и тот плох», либо «мне плохо, потому что я плох». К сожалению, наша страна идет по первому пути, разрушительному, пагубному.
– Но второй вариант развивает комплекс вины.
– Нет, это единственный путь, который ведет человека к самосовершенствованию. А нам до комплекса вины, как до второго пришествия. Вот чего мы не умеем делать по-настоящему, так это извиняться. Покаяние – искреннее, от души – не про нас. Нет преемственности нравственности, поэтому нет определенного отношения к прошлому.
– Вы как-то заметили, что чем старше становишься, тем труднее найти своих.
– Да-да, это так.
– А кто это – «свои»?
– Словами трудно объяснить, это вопрос чуя, нюха. Конечно, я могу заняться нудной работой препарирования этого ощущения, но не хочется. Ну кто... Студенты мои, например. Во всяком случае многие из них. Они чистые люди, у них нет никаких корыстных причин заниматься театром. Но, правда, настоящая актерская жизнь их еще не подвергла большому испытанию. Хотя им пора уже быть циничными – все-таки вторая половина третьего курса, к этому времени студенты во всех вузах борзеют. Но моим повезло – они единственные, над ними нет «дедов», которые бы им объяснили, что почем на самом деле. Поэтому получился такой театральный монастырь. Это похоже на то, что было у Ежи Гротовского (польский режиссер, «гуру» театра, стремившийся превратить спектакль в акт своеобразного священнодействия. – Прим. ред.). Я в свое время очень им увлекался, его «бедным театром». И мечтал быть членом такой высокой, божественной театральной «секты». Практически на любые жертвы был готов, чтобы совершенствоваться в деле, которое я люблю больше всего на свете. И сейчас все так же, но, увы, обрастаешь обстоятельствами.
– Человек, наделенный властью, одинок? Или у вас не та власть?
– Все то же самое, поскольку я лидер в этом театре. Это действительно очень одинокое дело.
– Но это ведь не одиночество брошенности.
– Да! И поэтому в этом одиночестве есть много прекрасного. Оно просто необходимо человеку, который занимается творчеством, – чтобы подвести чему-то итог, принять какое-то решение без всяких подсказок, советов. Помните, у Достоевского в «Мертвом доме» есть фраза: «Декабрьским вечером я вошел в этот странный дом. Мне надо было привыкнуть к тому, что я никогда не буду один». Он писал об этом, как о страшной муке. И все же порой охватывает отчаяние – до такой степени иногда ощущаешь, как ты одинок. Это то, что испытывает любой настоящий переживающий за свое дело режиссер, когда он ставит спектакль. Как он решит, так и будет, тут у него не может быть советчиков. И от этого чувства ответственности бывает страшновато.
– И что самое страшное для вас?
– Опять же – связанное с профессией. Мне периодически снится сон, когда я на сцене и вижу, что зал опустел. Зрители уходят, а я не могу их заинтересовать тем, что мне очень дорого. Вот это очень страшно...
– Сегодня сценическим пространством может стать что угодно – отель, заводской цех, парк, целый городской район, а актерами – реальные люди, от обычных прохожих до аутистов. Что же такое театр?
– Микроб. Очень маленький, но очень сильный. Ведь что такое даже мой тысячный зал по сравнению с миллионной телевизионной аудиторией? Ничтожно малая величина. И все же именно он в какой-то степени определяет духовную жизнь общества, страны. Увы, государство на него махнуло рукой, вообще на культуру. Судя по бюджету, вопросы интеллекта и души стоят едва ли не на последнем месте. Образование, фундаментальная наука, культура – их воспринимают, как чесотку, которая все время достает! Такое отношение – крупнейшая ошибка. Роковая, потому что в итоге это приведет, да уже и привело к тому, что мы имеем огромную массу людей, не читающую, не знающую историю страны, не интересующуюся никакими духовными идеалами, которая про них вообще не знает, даже не догадывается. Которая под словом «любовь» понимает совсем другое, под словом «стихи» понимает тексты примитивных песен. Увы, огромное количество людей пребывают в таком травоядном, бездуховном состоянии, существуя без руля и без ветрил.
А театр – это маленький островок духовности, если хотите, медицинский центр по излечению души. Место, где зрители восстанавливают сбитые прицелы. Потом они отправляются в жизнь, и там вновь старые и вечные истины мутнеют, и люди возвращаются к среднехамскому состоянию. В театре же зритель над вымыслом слезами обливается и таким образом очищается, восстанавливает свои духовные, божественные фундаменты. Вот что такое театр.
– Но получается, театр – это средство кратковременного действия.
– И да, и нет. Знаете, мне дано счастье иногда видеть в зале лица взрослых зрителей, которые вдруг становятся такими «растопыренными», оттого что у них по-детски округляются глаза. Они становятся доверчивыми и серьезными. В этот момент в этих людях прорастает бог. Их душа становится тоньше. Да, пока идет по-настоящему сильный спектакль, всего на два часа, но за эти два часа внутри человека все возвращается на должные места: доброта сильнее зла, честность – лжи. В конце концов, это людям зачтется. Обязательно. Может быть, поэтому бог еще не махнул рукой на наш мир...
Подготовила Елена БОБРОВА
Эту и другие статьи вы можете обсудить и прокомментировать в нашей группе ВКонтакте
Материал опубликован в газете «Санкт-Петербургские ведомости» № 071 (5688) от 22.04.2016.
Комментарии