Невольник чести: прошедшим летом исполнилось 90 лет со дня рождения кинорежиссера Ильи Авербаха
Всю текущую неделю канал «ОТР» показывает его фильмы.
На площадке фильма «Монолог». Режиссер-постановщик И. Авербах (слева) и члены съемочной группы./ФОТО из архива редакции
В художественной культуре всегда существуют люди, которые являются непререкаемым авторитетом «среди своих». Это совершенно особая каста художников, чьи фильмы (а во многом и собственная их жизнь) для всех, кто вокруг, оказываются эталоном. Мерилом вкуса, стиля, мастерства. Мерилом нравственности и благородства. На них хотят походить, но походить на них нельзя.
Режиссер Илья Авербах буквально с первых своих шагов в кино, с фильма «Степень риска», сформировался как крупный мастер. Врач по первой профессии, он и в кино был, если угодно, врачевателем.
Во времена, когда официально насаждалось понятие «быть проще», он ухитрялся быть аристократом. Во всем. В том, как он одевался, в том, как вел себя, какие фильмы снимал.
В середине 1980‑х Илья Александрович Авербах был самым авторитетным человеком «Ленфильма». Именно так, потому что к этому моменту как режиссер уже куда «моднее» был Алексей Герман, чей «Иван Лапшин» не сходил со всех уст. А лента Авербаха «Голос» (его последняя работа в игровом кино) вызывала, мягко говоря, неоднозначную общественную реакцию, хотя видовой фильм о Ленинграде, снятый им незадолго до смерти, по сей день считается эталонным в своем жанре.
И тем не менее на каждой студии существует некто, перед кем все испытывают или пиетет, или хотя бы чувство неловкости за плохие фильмы или неблаговидные поступки. Для «Ленфильма» таким человеком был именно Авербах.
Он, который делал безукоризненно интеллигентное кино (это было абсолютным свойством всех его картин — и «Степени риска», и «Драмы из старинной жизни», и «Монолога», и «Объяснения в любви», и «Чужих писем», и «Фантазий Фарятьева», и «Голоса»). Он, который стал в этой стране последним режиссером, чьим героем в кинематографе (если угодно — «лирическим героем») был интеллигент в том смысле слова, какой в него вкладывают только в России.
То, что ему так и не удалось осуществить последний любимый замысел — экранизацию булгаковской «Белой гвардии», — весьма симптоматично. Он мечтал, но так и не смог снять кино о том, что потерял мир с исчезновением семьи Турбиных. Сценарий, над которым он работал несколько лет, мог лечь в основу кинематографической версии булгаковской вещи, а какова бы она была — мы сегодня можем только гадать. Но в любом случае одним свойством она точно бы отличалась от всего, что было по «Турбиным» снято: фильм Авербаха не опошлил бы Булгакова, как опошлили его иные экранизаторы. Авербах не умел быть пошлым. Совсем.
В сущности, этот сюжет он реализовал в собственной творческой биографии.
Авербах создал на экране особый мир — мир людей, с которыми хотелось общаться и дружить, которым очень хотелось подражать, и подражать которым было невозможно, ибо такими, как они, невозможно было стать, такими можно было только родиться.
Его выдающийся хирург Седов из «Степени риска» непрерывно мучится тем, что он — не Господь Бог, что не может спасти каждого, — и нет для него второй чаши весов.
Его профессор Сретенский из «Монолога», гениальный ученый, был наделен фантастическим даром любви, который, возможно, значил для него самого и для мира куда больше, чем все его гениальные научные прозрения.
Его писатель Филиппок из «Объяснения в любви» написал совсем тоненькую книжку о своей великой любви, но он создал куда более весомое произведение искусства: сочинил и прожил потрясающе честную и прекрасную, хоть и трагическую жизнь.
Его учительница Вера Ивановна из «Чужих писем» стала эталонной фигурой, когда красота и интеллигентность, ум и душевная стойкость вовсе не оказываются синонимами беззащитности и слабости. Да, она не знала, как объяснить раскованной бессовестной ученице, почему нельзя читать чужие письма. Зато она твердо знала, что — нельзя! Она вообще знала те неписаные, но незыблемые нравственные правила, которые сегодня забыли, как рецепт сушеной вишни из «Вишневого сада»…
Кто научил ее этим правилам?
В ответе на этот вопрос, если угодно, и сокрыто то главное, чем всегда поражали герои Авербаха. Они были «мостиком» между эпохами, принадлежа одновременно дню нынешнему и дню минувшему. Пока они были на экране, мы знали, что мы — наследники великой культуры.
В определенном смысле Авербах подобный же мир стремился культивировать вокруг себя в реальной кинематографический жизни. Он был в кинематографе России тем последним художником, который, если перефразировать поэта, больше чем художник.
С его смертью прервалась эта традиция в кинематографе, а вместе с нею завершилась и целая эпоха, в которой кино было не столько развлечением, сколько искусством духовного самовыражения и человеческого самосохранения и душевного врачевания.
Илья Авербах для своего поколения ленфильмовской режиссуры был чем‑то вроде нравственного и художественного эталона — своего рода «системой мер и весов». Сделать что‑то неприличное, недостойное, работая рядом с ним, было невозможно: достаточно было представить себе, какую он скроит гримасу и как пройдет мимо тебя, отведя глаза…
Всегда буду помнить его короткое выступление на одной конференции — оно не утрачивает своей актуальности и по сей день. Илья вышел и сказал:
— Мы в последнее время чуть-чуть исказили ценностную шкалу. У нас непристойное стало именоваться «неважным», неважное — «пристойным», пристойное — «хорошим», хорошее — «шедевром». И оно бы ничего. Вот только для шедевров на этой нашей шкале места не осталось!
После смерти Ильи Александровича Авербаха, говоря совсем не фигурально, в кино и околокинематографической жизни стало все позволено и все не стыдно. В том числе и художнику.
Это обнаружилось не сразу, но, когда обнаружилось, стало очевидно, что водоразделом двух эпох — той, когда понятие «художник» автоматически идентифицировалось с понятием «интеллигент», и той, когда эти понятия существуют вполне автономно, — была именно смерть Ильи Авербаха.
Более того, по прошествии лет можно уже говорить о том, что было в этой ситуации первично, а что вторично.
Эпоха, разумеется, сменилась не в результате ухода этого художника. Но его уход стал своеобразной мистической реакцией на начало безвременья, в котором Авербаху места определенно не было.
Именно про таких, как он, говорят: «невольник чести». Про Авербаха после его смерти писали и говорили, что он — человек совершенно несоветский и кино снимал совершенно несоветское. Да я и сама так думала. Но в последние годы все чаще вспоминаю одну фразу, сказанную им.
Когда‑то давно в личном разговоре Илья Александрович Авербах сказал мне очень важную вещь, выдав ее за цитату из Пушкина. Я тогда поверила ему, что это где‑то когда‑то написал Пушкин. Поверила, потому что мысль пронзила меня точностью и безысходностью.
Я потом долго повсюду искала эту пушкинскую цитату, но так и не нашла. Теперь я думаю, что автором был сам Авербах.
«Искусство — как богатырь: оно рождается в неволе, мужает в сопротивлении и засыпает беспробудным сном на свободе!»
Спустя много лет после смерти Авербаха я понимаю: в сущности, так оно и есть.
Читайте также:
Кино под бомбёжками: этот фильм чаще всего просили привезти бойцы на передовой
Материал опубликован в газете «Санкт-Петербургские ведомости» № 176 (7752) от 19.09.2024 под заголовком «Невольник чести».
Комментарии