«Он жил стихами...»

15 января – день 125-летия Осипа Эмильевича Мандельштама. Миф о Поэте, выступившем против Тирана и погибшем «где-то в поле возле Магадана», заслонил для многих стихи действительно великого поэта. Перечитаем Мандельштама.

«Он жил стихами...» |

Очень давно, когда имя опального поэта уже можно было произносить вслух, а мысль о том, что когда-то его стихи включат в школьные программы еще казалась невероятной, я читала своим ученикам одно из самых прекрасных у Мандельштама и в русской поэзии стихотворений – «Бессонница. Гомер. Тугие паруса...», а потом они учили и писали его наизусть. Чтобы удивительные строки навсегда остались в памяти сердца, руки, головы. Чтобы почувствовали, как удивительно может звучать русская речь. Чтобы ведомые поэтом погрузились в волшебный мир Эллады.

Мандельштамовские стихи первых его (и последних прижизненных) трех книг: «Камень» (1913), Tristia (1922) и «Стихотворения» (1928) – поразительно красивы. Поэт был из «потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк». Глазами человека иного времени и мира он смотрел на окружающее, и удивленному взору открывалась неожиданная красота. В модной игре на поляне «средь аляповатых дач» Мандельштаму виделся «поединок олимпийский», и струны теннисной ракетки, светящиеся золотом на солнце, напоминали и заменяли струны лир, а юноша, «облеченный в снег альпийский», казался аттическим солдатом, влюбленным в своего врага. Дряхлые «струны лир» – и «золотой ракеты струны», современная игра – и древний обряд, «аттический солдат» – и «спортсмэн веселый». А рядом «все моторы и гудки, – и сирень бензином пахнет». Никто из русских поэтов, кроме Державина, не соединял так смело несоединимое, из сопряжения «далековатых идей» извлекая неожиданные смыслы и открывая прекрасное в обыденности.

«Способность удивляться» Мандельштам считал главной добродетелью поэта. Потому центр его лирики не переживания поэтического «Я», как это свойственно большинству поэтов, но звучащие картины времени и мира. «Звук осторожный и глухой//Плода, сорвавшегося с древа, //Среди немолчного напева //Глубокой тишины лесной...»

Этот пришелец из прошлого, вобравший в себя столетия культуры, был самым остро современным из своих современников. Потому писал о казино, теннисе, кинематографе, о двадцатилетней американке, которая в Лувре «стоит прекрасная, как тополь». И тут же рядом – достаточно перевернуть несколько страниц – Айя-София, Notre Dame, «летают Валькирии, поют смычки...», «Поговорим о Риме – дивный град!..»

«Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени. Память моя враждебна всему личному». Странное и, как оказалось, опасное credo для лирического поэта. Век изменялся стремительно и страшно, и поэт, писавший, как он сам говорил, «с голоса», перестав слышать музыку времени, замолчал. Он молчал целых пять лет. С 1925-го по 1930-й – ни одного стихотворения. Зато потом, после долгого мучительного перерыва, как они пошли! С октября 1930-го по июль 1937-го – более двухсот стихотворений. Но это уже были совершенно другие стихи.

Словно опровергая гениальную «Бессонницу...», 2 марта 1931-го появляется ставшее, кажется, самым популярным стихотворение поэта, давшее название страшному рассказу В. Шаламова «Шерри-бренди». Мир культурных иллюзий разрушен. Тенишевское училище, Сорбонна, Гейдельберг, Петербургский университет – точки отсчета раннего Мандельштама – это где? когда? о чем? «Поезд журавлиный» кораблей, на которых плывут в Трою движимые любовью ахейские мужи... Да нет – «греки сбондили Елену по волнам». Торжественная лексика юношеского стихотворения: «божественная пена», море, которое «витийствуя, шумит» – и грубое просторечие зрелого поэта: «строгий кукиш» нищеты, «срамота» на месте сиявшей эллину красоты, «Ангел, Мэри, пей коктейли,//Дуй вино!» Величественный ритм александрийского стиха сменяется разухабистым разностопным хореем. На смену строгому чередованию безупречных мужских и женских рифм приходит тоже кольцевая, но приблизительная и контрастная по смыслу рифмовка: красота – срамота, пустота – нищета.

Мир изменился, и поэт одним из первых почувствовал это. В первом же стихотворении после перерыва появилось слово «страх», надолго определившее состояние Мандельштама и его стихи. В этот страх вплетается ненависть, которая в «московские псиные ночи» прорвется гневной «Четвертой прозой», книгой о литературе и с литературной подоплекой. Но, говоря о литературе, Мандельштам выносил свой приговор этому миру и прославляющим его литераторам. «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух». Все написанное после будет ворованным воздухом.

Теперь поэт говорит о себе. О себе и с собой, как в хрестоматийном стихотворении «Ленинград». Я – ты, Ленинград – Петербург, номера телефонов – мертвецов голоса. То же, но уже совершенно другое соединение несоединимого. Обращение к городу детства, культуры, которых уже нет – умерли. Сам поэт еще жив и свободен, но уже ощущает себя пойманным, пленником. И дверные цепочки шевелятся кандалами в тревожном ожидании «гостей дорогих».

Резко и страшно меняется место и ситуация действия. Когда-то: «Поедем в Царское Село! Свободны, ветрены и пьяны...». Теперь: «Мы с тобой на кухне посидим». Когда-то: «Золотистого меда струя из бутылки текла...» Теперь: «Сладко пахнет белый керосин». Когда-то: «Как роза, в хрустале вино» – теперь острый нож, каравай хлеба, примус, который надо накачать, корзина, которую надо успеть завязать до зари, потому что надо бежать, прятаться. «Душно – и все-таки до смерти хочется жить».

Он остро почувствовал несовместимость свободы и правды, выживанию ценой лжи предпочел крестный путь. Не знаю, был ли это сознательный выбор. Скорее – поэтический порыв, тот голос свыше, который продиктовал Державину оду «Властителям и судиям», а Пушкину, только что возвращенному из ссылки, «Во глубине сибирских руд...» Мандельштаму в предчувствии неизбежной смерти, в отсутствии воздуха, о котором говорил постоянно, очень хотелось «разыграться, разговориться, выговорить правду...» Разыгрался – написал и прочитал, всего-то десятку знакомых, самоубийственное стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны...»

После этого пространство сжалось до точки. В этой точке возникали поразительные стихи, в которых поэт прощался с жизнью и признавался в любви к ней. Вспоминал Данте и Франсуа Вийона, Париж и Рим. В этом последнем его Риме, как всегда, невозможно мешались «мост ненарушенный Ангела», легконогий Давид Микеланджело и чернорубашечники, «мертвых цезарей злые щенки». А еще в этом Риме ему привиделись заново вырытые ямы Форума. Он был поэтом, а значит, пророком, которому открыто будущее. Потому написал и про яму, в которую его, мертвого, бросили, и про улицу, которая «зовется по имени этого Мандельштама».

Но не ямой и даже не улицей имени поэта хочу я закончить. В уже упомянутом рассказе Шаламова о смерти Мандельштама умирающему поэту открывается самая важная мысль: «Стихи были той животворящей силой, которой он жил. Именно так. Он не жил ради стихов, он жил стихами».


Эту и другие статьи вы можете обсудить и прокомментировать в нашей группе ВКонтакте

Материал опубликован в газете «Санкт-Петербургские ведомости» № 004 (5621) от 14.01.2016.


Комментарии